Много чего пришлось пережить Толмачам за более чем трёхвековое своё существование. По времени – значительно больше было хорошего, светлого, но всё плохое, трудное, порой невыносимо страшное, началось с конца мая 1929 года, когда, в разгар большевистских бесчинств, закрыты были и наши Толмачи. И лишь только к концу 80-х годов XX века понемногу стало утихать богоборческое рвение властей, которые кое-где стали открывать закрытые церкви. До Толмачей же очередь дошла в 1992 году.
Очень хорошо помню молебен в Николин день – 19 декабря 1992 года (как будто то была как раз первая, после 63-летнего перерыва, служба). На дворе стояли настоящие никольские морозы. Поскольку температура в храме почти не отличалась от уличной, отец Николай сразу же повелел мне надеть шапку. Я же в первый и последний раз игнорировал его повеление, но совсем не из какой-то гордыни. Дело было в том, что ещё мальчишкой, учась в седьмом классе, попав однажды со своими одноклассниками на экскурсию в одну из церквей Новодевичьего монастыря (а тогда, в 43-м году, это был один из «филиалов Исторического музея»), я не решился, испугался снять шапку. А спутникам моим тогда и в голову не могло прийти, что в церкви, а может быть и просто в музее, следовало бы шапку снять: ведь на экранах кинотеатров революционные матросы никогда не расставались со своими бескозырками.
Случай этот стал систематически варьироваться в качестве основы сюжетов кошмарных снов, преследовавших меня до старости (прекратились они, слава Богу, но только всего лишь лет 15 назад!). Отец же Николай обратился тогда ко мне не как к случайному прихожанину. Наше с ним знакомство было давним и, так сказать, многоэтапным. Поначалу он был просто скрипачом Колей Соколовым, учившимся в Музыкальном училище им. Ипполитова-Иванова вместе со своим братом Симой (тогда – контрабасистом, впоследствии – владыкой Сергием, епископом Новосибирским и Бердским), а также сестрой Катей, тоже скрипачкой. Мне же в те годы довелось заведовать музыкально-теоретическим отделом Ипполитовского училища, то есть иметь дело не только со всеми педагогами теоретических предметов, но и со всеми их учениками. Я тогда знал, что все трое Соколовых дети священника, но не более.
Второй этап связан с поступлением в училище моего старшего сына Николая, который, будучи очень общительным мальчиком, сразу же заимел много друзей, в том числе и Колю Соколова, с которым они впоследствии оказались и студентами Московской консерватории (кстати, опять в поле моего зрения, т. к. консерватория всегда была основным местом моей работы). Жена же моя (тоже была педагогом музыкально-теоретических предметов) знала струнников гораздо лучше меня, так как, будучи сама в прошлом струнницей, преподавала преимущественно у них и почти каждый год участвовала в приёмных экзаменах (плюс обладала «абсолютной памятью»!). Она-то и явилась «организатором» третьего этапа нашего знакомства с о. Николаем.
Этот этап начался примерно через год после моего первого ухода на пенсию в 1989 году (в 60 лет, как уходили все нормальные люди, тогда как в консерватории было принято работать до конца дней своих, «героически умирая на трудовом посту»). Я же попросту очень скверно себя чувствовал. Подремонтировали меня, подштопали. Вдруг звонят из консерватории с просьбой заменять иногда одну из коллег, которая вынуждена часто пропускать уроки по болезни. Согласившись, я вскоре вынужден был начать заменять её всё чаще и чаще, а затем и получить всю её нагрузку, что равносильно было «выходу из пенсии». В те времена было очень много неясностей относительно того, имеет ли право пенсионер работать. По советским законам – нельзя, по российским – можно. В бухгалтерии не знали, как с этим быть, кто я такой: пенсионер ли, полноценный ли работник, полуставочник, или четвертьставочник (последнее разрешалось для пенсионеров). Меня же охватило уныние и не оставляющее в покое весьма скверное настроение (что в биографиях композиторов именуется обычно «творческим кризисом»). И вот тут-то моя жена и обратилась за помощью к Коле Соколову, так как незадолго до того встретила его около Ваганьковского кладбища и узнала, что теперь он – отец Николай. Сразу оценив ситуацию, отец Николай очень скоро пришёл ко мне, тогда больному, домой, рано утром, с дароносицей. Светлая, очень добрая беседа, Исповедь, Причастие. Огромная духовная благодать, исходившая от этого человека, дала мне понять уже тогда, в тот же день, что Господь вернул меня на круги своя, даровав мне нового духовника через много, много лет, после того, как большевики отняли у меня, тогда еще восьмилетнего мальчика, моих первых двух («зимнего» и «летнего») духовников (ныне Бутовских новомучеников).
Так начался мой ваганьковский период общения с о. Николаем, затем переходный, со следующей закономерностью: всенощная – Толмачи, обедня – Церковь ап. Андрея Первозванного на Ваганьковском кладбище. Дело в том, что там служилась ранняя обедня, начинавшаяся в 7 часов, что давало возможность к 10 часам быть на занятиях в консерватории. Но очень скоро остались только Толмачи, которые заняли в моей долгой жизни всю последнюю её четверть.
С первой службы я и начал данное повествование. А что же было дальше? Стены здания были те же, что и теперь, но икон-то почти не было, настенная живопись частично сохранилась, но очень сильно потускнела, а местами почти была неразличима. Слава Богу, в здании церкви располагались не стройматериалы, не котельные и не овощная база, а благородные неэкспонируемые сокровища Третьяковской галереи. Кроме того, если в конце двадцатых годов галерея и не смогла не инициировать закрытия церкви, то уничтожать настенную живопись, хотя бы только как произведения искусства, она по определению не могла. Что же касается икон, они были просто сняты. В первые же дни начала восстановления поражал сильнее всего иконостас, вернее не сам иконостас (его попросту не было), а та фанера, которая закрывала фасадную стену алтаря. Фанера же закрывала проём Царских врат. Меня тогда неприятно поразило, что матушка запросто заходит в алтарь. Думал, думал, удивлялся и, наконец, сообразил: алтарь-то пока не освящённый! Поэтому, кстати, служилась не обедня, а обедница!
Пол покрывали не хорошо пригнанные каменные плиты, а какая-то смесь грязного цемента с мелкой каменной крошкой: потому и встать в церкви на колени было попросту невозможно (если, конечно, заботливый о. Николай, не присылал мне из алтаря для этого… коврик!). Но зато в разных местах располагались конструкции из металлических труб – строительные леса, на которых очень удобно было развешивать пальто, плащи и прочую верхнюю одежду. Кстати говоря, действующая часть церкви занимала тогда лишь примерно одну треть всего помещения. Та же часть, где располагаются Никольский и Покровский приделы, была за, опять-таки фанерной, перегородкой. Следовательно, вход был не там, где сейчас, и не там, где входили прихожане до закрытия церкви, а через боковую южную дверь.
Пока служил один отец Николай. Очень скоро начали возникать чтецы, поначалу же тот, кто мог читать, тот и читал. Потом появилась Жанна, чтица достаточно грамотная (в смысле произношения и ударения, что не всегда удаётся чтецам, даже читающим по церковно-славянскому тексту, где все ударения всегда расставлены). Однако вскоре ее заменил Тимофей – личность незаурядная и весьма странная. В бытность свою Тимуром, провёл он некоторое время в одной из «стран народной демократии» (кажется в Чехословакии), где работал кем-то его отец. Случайно познакомившись там с одним православным монахом, обладателем хорошей богословской библиотеки, досконально ее изучил, что не составило ему большого труда, поскольку обладал хорошими способностями (он окончил в МГУ мехмат и аспирантуру). Незаметно для самого себя сделался богословом-самоучкой и, естественно, как результат, принял святое крещение с именем – Тимофей.
Когда он появился на моём горизонте, то был он чтецом у нас в Толмачах, чуть позднее одновременно и учился и преподавал в Свято-Тихоновском институте. Ходил он всегда исключительно во всём чёрном, наводя страх на учившихся у него студентов, которые боялись его, особенно на экзаменах, но при этом глубоко уважали за энциклопедические знания. Как церковному чтецу, ему явно вредило полное отсутствие музыкального слуха, а чтецу надо бы хотя бы чуточку его иметь, особенно, когда чтение и хор часто сменяют друг друга. Я попытался попробовать вытащить из него хоть какое-либо подобие реакции на то, что звучало перед его «solo». Для этого он приходил ко мне домой, где я изображал «хор», а он должен был, реагируя на окончание «пения хора», вступить по возможности не так нелепо, как это бывало у него во время реальной службы. Конечно, ничего я не добился. Но самое удивительное, что общий характер церковного пения он ухитрялся как-то воспринимать. Желая представить себе службу в раннехристианские времена, ходил он иногда по ночам к всенощной на Берсеневскую к старообрядцам. Я поинтересовался у него: «Так-таки всю ночь?» «Всю ночь», – отвечал он. Я вновь спрашиваю: «А как поют?» «Воют…», – ответил он со слезой в голосе и с глубоко страдальческим лицом. Где он теперь – не знаю. Какие-то у него были весьма сложные житейские проблемы. Путаник великий был, хотя и знал много.
В конце концов на левом («чтецком») клиросе обосновалась всем нам хорошо знакомая Галина Фёдоровна, много лет уже несущая своё нелёгкое послушание. Последнее время ей нередко помогают алтарники (Серёжа и Саша, иногда Пётр Иванович). Она же исправно опекает и Сашу, и Серёжу вспоминая, наверное, свою учительницу и опекуншу по чтецкому искусству в далёкие ваганьковские времена. Звали её – Валентина Андреевна. В ваганьковской церкви она состояла бухгалтером, но было у неё хобби – читать, а то и петь, как правило, дуэтом с настоятелем отцом Валентином. Бывало, придёшь в церковь чуть раньше начала вечерней службы. Пусто. Прихожан нет. Поперёк церкви протянут толстый шнур, чтобы случайные «захожане» не проявляли лишнего любопытства. Около алтаря с упоением поют о. Валентин и Валентина. Вообще-то в Толмачёвском приходе не только мы с Галиной Фёдоровной – в прошлом ваганьковцы. Их здесь предостаточно.
Согласен, что более правильно не певцы, а певчие, но этот подзаголовок мне показался более естественен после заголовка «Чтецы», тем более, что за ним идет следующий раздел – «Отцы». Среди толмачёвских певчих было достаточно много людей из ваганьковского хора. Изначально это был детский хор, ведомый матушкой Светланой. Впервые он меня совершенно потряс на Пасхальной службе. Шла она в большой церкви (Воскресения Словущего). Служба шла как обычно. Но вдруг произошло какое-то странное раздвоение головной части Крестного хода: все батюшки во главе с настоятелем о. Валентином, с хором и большинством прихожан отправились, как и положено, туда же, откуда вышли, но отец Николай пошёл своим путём, не со всеми, а чуть правее, за ним отправилась и часть Крестного хода. Аз грешный, разумеется, пошёл тоже за ним и не только увидел, но и услышал детский хор, между о. Николаем и прихожанами. Чистые детские голоса, да ещё в пасхальную ночь! А направились мы в церковь Андрея Первозванного. В Толмачах же именно этот хор, конечно далеко не весь, и явился основой матушкиного хора, который долгое время пел в основном обедни. Тогдашние дети постепенно выросли. Но тогда? Как они умудрялись петь всю долгую Пасхальную службу?! Совсем не так давно «детский» хор перестал функционировать, вернее – перестал функционировать в качестве детского, частично влившись во «взрослый» хор, долгое время управлявшийся Алексеем Александровичем Пузаковым.
Пузаковский хор оказался в Толмачах достаточно давно, почти с самого начала, потрясая удивительным для того времени сочетанием высокой художественности с подлинной церковностью звучания. Конечно, это был ещё не тот хор, который знают современные толмачёвцы. По численности он был значительно меньше, но всё же человек 8–10 в нём обычно пело. Клиросов сначала не было. Хор стоял либо справа, либо, чаще, слева, примерно между левой частью солеи и теперешним местом Владимирской иконы Божией Матери. Сейчас, как бы задним числом, мне кажется, что Алексей уже тогда представлял себе будущее Толмачей, а я – нет. Его хор звучал так, как, видимо, по его представлению, должен будет он звучать в полностью восстановленном храме. Я же, услышав однажды на Вссенощной один из шедевров Чеснокова – «Славословие Великое», был шокирован несоответствием плачевного состояния интерьера тогдашних Толмачей и блестящим исполнением песнопения, рассчитанного композитором на великолепие внутреннего убранства огромного собора. Недооценив ситуацию, сказал тогда регенту: «Как педагог, по роду своей деятельности, я обычно оцениваю всё по пятибалльной системе, ставя за пение хора – «пятёрку», за управление им – «пятёрку с плюсом», а за регентство – «тройку». Ой, как же он обиделся тогда. И сколько я ни пытался объяснить ему, что «тройка» – именно за несоответствие того, что поётся, тому, где и при каких условиях поётся, но с первого же нашего разговора отношения сложились весьма натянутыми, напряжёнными. Понадобилось много времени, чтобы он осознал, что моя тогдашняя «тройка» вызвана не сумасбродной придиркой или, тем более, не желанием обидеть, а тем, что раз уж Господь одарил его таким количеством талантов, то он должен использовать все пять, в том числе и тот, который связан и с выбором репертуара. Мне, впрочем, сразу стало ясно, что Христос несомненно дал Алексею не пять талантов, как лучшему из фигурантов притчи, а гораздо больше!
Теперь же от давнего инцидента первой встречи не осталось и следа, остались же мы, безусловно, единомышленниками и, несмотря на разницу в возрасте – друзьями (слава Богу!). Жаль только, что редко видимся. Пузаков – в Скорбященской церкви на Ордынке, там, где начиналась его регентская деятельность под руководством Николая Васильевича Матвеева, известного московского регента. К тому же он руководит Синодальным хором (по замыслу – продолжателем деятельности дореволюционного Синодального хора). Вместо него тем же толмачёвским хором руководят Лена Мальченко (младшая дочь о. Николая) и Саша Майоров.
Все последние 20 лет пение толмачёвского хора представляло собой традицию настоящего московского церковного пения, именно такого, какое можно было слышать у лучших регентов довоенной Москвы (хорошо помню такое пение), а, следовательно, и в дореволюционной. Эта традиция сохраняется в Толмачах, как и в некоторых других храмах теперешней Москвы. Слыша такое пение, мысленно и молитвенно оказываюсь в своём довоенное детстве. Так пели у Свт. Николая в Хамовниках (чаще других посещаемая нашей семьёй, ближайшая к дому церковь), и у Ильи Пророка Обыденного (несколько дальше от дома), и в церкви Рождества Иоанна Предтечи на Пресне (ещё дальше от дома; бывали там редко: приглашал знакомый алтарник, который однажды в 1937 году сумел определить нас с моим папой в алтарь на всю ночную Пасхальную службу!). Но, что самое интересное – такой же стиль пения был и в Дорогомиловском Богоявленском Соборе (закрыли его и снесли в 1935 году), где регентом был архимандрит Пимен, будущий Патриарх Московский и всея Руси. Конечно, сказать точно, что пел хор, я теперь не могу, но сам характер того пения остался в моих ушах на всю жизнь. И было это настоящее московское церковное пение. И вовсе не случайно отвлёкся я от Толмачей, дойдя до Патриарха Пимена. Сделал я это совершенно сознательно. Ведь именно при этом человеке началось служение нашего настоятеля о. Николая, сначала в качестве одного из иподиаконов владыки Пимена (тогда ещё митрополита).
Можно сказать, что настоятелю нашему, отцу Николаю, не только «на роду было написано» стать тем, кем он является и для всего толмачёвского клира, и для всех прихожан. Очень большую роль в его духовном становлении, безусловно, сыграла «огромная, мощная фигура в чёрной рясе. То был митрополит Пимен» (курсивом – из книги Н.Н. Соколовой «Под кровом Всевышнего», 1998, с. 305). Думается, что и «сильный красивый бас будущего Патриарха» (там же), как и его отношение к церковному пению, как и его собственное пение, в котором всегда ощущалось сплетение отличного голоса и незаурядной музыкальности, управляемых подлинной верой и пониманием божественной сущности церковной музыки, не могли не повлиять на о. Николая. Об этом свидетельствует состояние церковного пения в теперешних Толмачах. Собственно об отце Николае уже много сказал я в предыдущих разделах статьи. Добавлю лишь ещё одну деталь, но чрезвычайно существенную, касающуюся его алтарного окружения, клира, в подборе которого отец Николай сыграл, безусловно, определяющую роль.
Толмачёвский клир представляет собой подлинное братство духовно очень близких друг другу единомышленников. Каждый из них является при этом достаточно характерной личностью, но удивительно подходящей для служения именно в этом храме. Раньше других, ещё будучи диаконом, пришёл ныне протоиерей отец Андрей (Румянцев). Он, как и о. Николай, по первому образованию был представителем искусства, но не музыкального, а изобразительного: был он художником. И опять же, как и настоятель, происходил из иподиаконов, но не Патриарха Пимена, а Патриарха Алексия II. Он не только волей Божией попал в домовую церковь Третьяковской галереи (художник!), но в такую церковь, в которой оказался придел Покрова Божией Матери (а родился он в Покров день). Сразу он мне чем-то понравился, может быть тем, что я его раньше уже откуда-то знал, но откуда? Мы перебрали с ним все возможные варианты, даже тот, что жена его родом из Гребнева (в котором мне приходилось бывать). Всё стало на свои места, когда узнал я о его прошлом иподиаконстве: значит, я его знал либо по реальным патриаршим службам, либо по телевизору. Диаконом он был очень хорошим, в связи с чем я сказал ему однажды то, что диаконам вряд ли может понравиться: «Только бы вас не рукоположили во иереи!» «Почему же?» – удивился он, зная моё к себе расположение. «Заберут вас у нас!» – пояснил я. Не забрали. И слава Богу! Лучшего сослужителя отцу Николаю трудно было себе представить. Да и вообще, человек он удивительно симпатичный. В Толмачах часто бывает его мама – Мария Алексеевна. Однажды довелось мне побывать на Святой Земле в составе большой паломнической группы. Из всей группы я знаком был только с Марией Алексеевной, а она – со мной. Естественно, что мы общались друг с другом больше, чем с иными спутниками, которые, постоянно наблюдая нас вместе, искренне удивлялись, что в гостинице мы почему-то оказывались в разных номерах.
Из бесед с Марией Алексеевной я узнал некоторые очень интересные обстоятельства её жизни. Во-первых, что второй её сын родился не в Покров, конечно, как о. Андрей, но всё же тоже в какой-то очень удачный день (сейчас не помню какой). Далее я узнал, что смолоду у неё было много знакомых в близкой к церкви среде, а одна из них, кажется, стала монахиней Горненского монастыря. А мы как раз подъезжали к этому монастырю. Говорю ей: «Так мы можем сейчас встретить эту монахиню?» - «Можем, но я её не узнаю, лет тридцать не видела». Порешили расспросить у кого-нибудь из тамошних обитателей. Доехали. Вошли в монастырь. Монахини. К одной из них подошла Мария Алексеевна. Разговорились, присели на скамеечку. Никак, что ли, не могли понять друг друга? И я ушёл с группой. Когда же мы встретились, Мария Алексеевна поведала мне, что та первая монахиня, услыхав имя той, о которой справлялась мама отца Андрея, тут же воскликнула: «Так ведь это я!» «Неисповедимы пути Господни», – только и осталось прокомментировать мне услышанное.
А теперь дошла очередь и до отца Алексея Лымарева. Из всех толмачёвских священников (не считая, конечно, отца Николая) он раньше других возник в поле моего зрения ещё в ваганьковские времена, как один из прихожан. Как-то не заметил я, в какой момент он переоделся вдруг в подрясник, может быть и не подрясник, а просто что-то очень «подрясное», свидетельствующее о том, что он теперь семинарист. «Подрясный» период был долгим: за семинарией последовала Московская духовная академия. Прошло ещё какое-то время, и возник (выражаясь современным сленгом) потрясный священник. Шутка шуткой, но по существу всё произошло именно так, кроме того, что в предыдущей фразе пропущено диаконское рукоположение (не пропущенное, однако, автором этих строк в своё время в Новоспасском монастыре).
Наблюдая много уже лет о. Алексея, подметил я, как мне кажется, одну очень важную сторону его натуры: уж если что-то им задумано, то выполняется неукоснительно, тщательно и до конца. Делается это вовсе не как чьё-то задание, а по внутренней потребности, а лучше было бы сказать, по Божьему внушению. Приведу некоторые примеры, начав с того, что не всякому было бы приятно слышать о себе. В самом начале «подрясного» периода мне показалось, что он стал чувствовать себя не прихожанином, а кем-то более значимым. Такое подчас случается с некоторыми людьми прицерковными, например прихожанами, которые в чём-то помогают, скажем, следят за канделябрами, или протирают иконы, чувствуя себя немножко по-хозяйски: «я-то ведь свой». Так вот: стоит, бывало, группа прихожан перед исповедником, нечто вроде очереди. Среди них (как пишут в метро на стёклах вагонов) – «лица пожилого возраста». Вдруг откуда-то возникает нечто юное в подряснике («я, мол, свой!») и прямиком к священнику. Очень неприятный осадок остаётся у окружающих (они-то ведь «не свои» к тому же знают, что крикнуть – «ты здесь не стоял» – в этой ситуации неуместно. Так-то вот. Такие случаи прекратились приблизительно к концу пребывания толмачёвского прихода в Тушине (когда из-за реставрационных работ пришлось временно прекратить службы в Толмачах и перенести их в храм Преображения в Тушине, к отцу Феодору Соколову, брату о. Николая). Алексей же, как-то догадавшийся о некой неловкости таких ситуаций, не допускал их больше никогда.
Случай очень характерен тем, что все изменения, происходившие в поведении Алексея, а в дальнейшем служении отца Алексия, всегда вели к улучшению, совершенствованию, никогда не оборачивались вспять. Постепенно, но достаточно быстро, менялось и выражение его лица, идя к тому, что мы видим сейчас. Это взгляд спокойного, уравновешенного человека, полный заинтересованного внимания и симпатии к собеседнику.
С самого начала обращали на себя внимание удачное построение проповедей и характер общения со слушающими. И здесь ощутима постепенная шлифовка мастерства. Наконец, отмечу интонационную сторону в его возгласах и чтении. Она очень близка старомосковской манере интонирования, производной от более древних форм псалмодирования. Эта форма отличается от свойственной многим молодым современным священникам, которых кто-то научил во время возгласов или чтения монотонно торчать на одной и той же ноте. Манера же о. Алексея явно унаследована им от соколовской интонации (о. Николай, матушка Наталия Николаевна, о. Дмитрий Соколов, покойные владыка Сергий и отец Феодор Соколовы). Та же интонация лежала в основе чтения и возгласов Патриархов Алексия II, Пимена, Алексия I, Сергия, владыки Питирима; так же интонируют владыка Арсений Истринский, владыка Евгений (ректор МДА), многие старые священники, например, протоиерей Николай Кречетов (наш Благочинный) и т. д. Обратив внимание о. Алексея на это, я сказал ему как-то, что для этого у него, слава Богу, всего было достаточно: и тесных контактов с Соколовыми, и собственного музыкального слуха, поинтересовался при этом, каким голосом он пел, учась в академии. «Что вы, что вы! Отец Матфей Мормыль на выстрел не подпускал меня к хору, говоря, что я бесслухий», – ответил мне очень музыкальный о. Алексей. Стало очень досадно, что такой крупный специалист, как о. Матфей, которого всегда считал я главным современным регентом Русской Православной Церкви, мог так сильно ошибиться.
С отцом Андреем Зуевским познакомились мы в метро. Ехал он со своей будущей матушкой Фотинией (тогда ещё она была невестой – Светланой Синичкиной). Будущую матушку я хорошо знал по ваганьковскому приходу, где она входила в состав «Машек», включавший трёх девиц: Машу Бельшесову, Машу Лозгачёву и Свету Синичкину. Как видим, слово «Машка» означало скорее не имя, а своеобразную должность при отце Николае. Могли они и читать, и подметать, и петь, и следить за свечками на канделябрах и т. п. Все три Машки, естественно, перекочевали в Толмачи. Первая (из перечисленных Машек) – ныне регент левого хора (вернее, квартета, иногда квинтета), по совместительству – многодетная мать. Вторая Машка – выйдя замуж за иностранца, уехала жить в Германию. Третья Машка (псевдоним) – стала матушкой отца Андрея Зуевского (помню их венчание в одной из близлежащих к Толмачам церквей 18 апреля 1999 года). Отец Андрей – священник своеобразный. Например, во время исповеди лёгкая улыбка не сходит с его лица. Мне приходилось встречать такое и у иных (например, у о. Владимира Тимакова). И ничего плохого в этом нет, однако исповедующегося легко может смутить внешнее сходство улыбки с её двоюродной сестрой, имя которой – насмешка. Контрастом к этому может служить его вдохновенные и доказательные проповеди, высвечивающие в отце Андрее глубоко верующего тонкого психолога, богослова.
Поражает ещё один яркий контраст в его натуре. С одной стороны – опора на широкий гуманитарно-культурный фундамент и живой интерес к нему, что проявляется в отношении к музыке, литературе, филологии. Последнее весьма явственно чувствуется в его талантливых стихотворных переводах, где древний авторский слог (будь то Джон Мильтон или Григорий Богослов) мастерски передан средствами настоящего, современного русского языка, да не того, на каком изъясняются те, которые «понаехали тут», а великого, могучего! (Кстати говоря, попал-то о. Андрей в Толмачи, конечно, не случайно: ведь он и есть толмач, переводчик). Другая же сторона контраста удивительно точно совпадает со словами Христа, говорящего: «если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное» (Мф. 18. 1-3). Тот, кто был в пасхальную ночь 16-17 апреля 2012 в Толмачах, хорошо запомнил буквально бегущего по храму с крестом, кадилом и тресвечником отца Андрея, своим высоким звонким голосом возглашающим не только нам, но, казалось, всему человечеству: «Христос Воскресе, Христос Воскресе, Христос Воскресе!!!» Он весь как бы светился искренней детской радостью, совершенно забыв и о своих гуманитарных фундаментах, поэтических дарованиях, богословской учёности. Он был как дитя!
К сожалению, о милом и добром отце Дмитрии (Ершове) столь пространно высказаться не могу, поскольку он в основном служит на так называемом «Канале» (телевизионном), который к тому же совершенно не знаю, как ловить. У нас же он, если бывает, то в качестве помогающего, а по большим праздникам и сослужащего.
На этом приходится поставить точку (а поставил запятую), так как мог бы продолжать и продолжать. Дело в том, что Толмачи в моей жизни заняли такое место, что продолжение превратило бы статью в диссертацию на соискание учёной степени Доктора Толмачеведческих Наук под названием «Моя жизнь в Толмачах» (название – не без влияния книги К.С. Станиславского - «Моя жизнь в искусстве»).
Москва, июнь 2012
Поделиться: |